Валентин Непомнящий. "С веселым призраком свободы". Часть 1 (1992)

Оригинал взят у philologist в Валентин Непомнящий. "С веселым призраком свободы". Часть 1 (1992)
Валентин Семёнович Непомнящий (род. 1934) — советский и российский литературовед-пушкинист. В 1963—1992 гг. работал редактором в журнале «Вопросы литературы», с 1992 г. старший научный сотрудник Института мировой литературы РАН. Доктор филологических наук. Председатель Пушкинской комиссии ИМЛИ РАН (с 1988 г.). Лауреат Государственной премии России (2000). Специалист по творчеству А.С. Пушкина, автор книг «Поэзия и судьба. Статьи и заметки о Пушкине» (1983, дополненное издание 1987), «Пушкин. Русская картина мира» (1999), «Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы» (2001), «На фоне Пушкина» (2014). Ниже размещена первая часть его статьи "С веселым призраком свободы", опубликованная в журнале "Континент", 1992. №73.



С ВЕСЕЛЫМ ПРИЗРАКОМ СВОБОДЫ

Из дневника пушкиниста. Заметки между делом

...Нет сомнения, что первые книги, которые выйдут в России без цензуры, будут (sic!) полное собрание стихотворений Баркова.
А. Пушкин, по рассказу П.П. Вяземского

— Бабушка, ты умрешь?
— Умру.
— Тебя в яму закопают?
— Закопают.
— Глубоко?
— Глубоко.
— Вот когда я буду твою швейную машину вертеть!
К. Чуковский. «От двух до пяти»

...Давно хочется такие два эпиграфа приспособить в какой-нибудь статье о современной культуре. Вот только «бабушку» обязательно будут истолковывать, кое-кто обязательно истолкует как «советскую империю» (а самые прогрессивные — как Российскую). Но это их дело. А Барков тут, пожалуй, только символ того, что было «запрещено», а теперь, ура, можно, можно. Как ухватились за «разрешение», как кинулись на то, что «можно»! (Вот рабская психология в чистом виде.) Еще бы — борьба с ханжеством.

Борьба с ханжеством — это, разумеется, борьба с тоталитаризмом. У нас теперь все — борьба с тоталитаризмом или за свободу. Мат на печатных страницах и порнография на экране и с эстрады — это все борьба за свободу. Но и тот, кто ставит слова «великая русская литература» в иронические кавычки, а слова «великий писатель земли русской» (из предсмертного письма Тургенева Толстому) превращает в остроумную — животы надорвешь — аббревиатуру ВПЗР,— такой тоже борец за свободу и рыцарь прогресса. И кто возмущается «неравноправием» других конфессий с православием «в этой стране» — тоже борется с тоталитаризмом. И для кого Россия — не более чем географическое пространство и кто получил теперь позволение говорить об этом во всеуслышание,— тот тоже герой, борец и личность передовых убеждений. Еще совсем недавно все это приводило меня в ярость. Теперь — нет. Теперь смешно и тоскливо. Разверзается бездна темноты и невежества. И все — под знаком свободы. «Почему нельзя, если — позволено?!» Вот вся свобода.

* * *
Свершилось, говорю я (впрочем, с большим запозданием). Сбылось пушкинское предсказание, хоть и не во всем («полное собрание стихотворений») объеме. Почтенный журнал «Литературное обозрение» (N9 11 за прошлый год) весь целиком посвящен «эротической традиции в русской литературе». Но погодите... Еще не прочитав, а только полистав, пробежавшись по «текстам» (из «Девичьей игрушки» Баркова, его же «Ода Приапу», дальше «Лука...», «Тень Баркова» все это полным текстом, «без точек»,— свобода), уже с обложки — недоумение: то есть как это — «эротической»? «Лука» — это что, эротика? И «Девичья игрушка»? И довольно топорная «басня» про козу, которую коллективно «трахнули» в лесу, с восторгом приводимая в статье А. Илюшина, уверяющего: «Читаешь басню «Коза и бес» и... радуешься. Очень смешно (ну да?! — В. H.), хотя козе и пришлось худо»,— это тоже «эротика? Ничего не понимаю. Я всегда думал, что слово «эротика» связано с понятием любви — ну пусть только плотской, но любви же! И вот, про козу — оказывается, тоже... "любовное"?

Чем же в таком случае отличается эта «басня» от эротических сцен из «Метаморфоз» («Золотого осла») Апулея (о нежном простодушии «Дафниса и Хлои» уж не говорю), «Лука» — от пусть даже самых «откровенных» сцен Бунина, а пушкинская «Тень Баркова» — от знаменитых сцен «Гавриилиады»? Неужто доктора и кандидаты филологических наук так туги на ухо, что не умеют различить, где эротика, а где непристойность и похабщина? Рыночный интерес, реклама? Тогда что стоило написать, к примеру: номер посвящен «непристойной русской словесности» или «непристойной и эротической»? Верно, было бы не так красиво. Вкус, стало быть, не позволил.

* * *
Вообще с языком происходит бедствие. В любом номере любой газеты берусь найти десяток ошибок, в том числе грубых орфографических. Безграмотными становятся даже те, чья профессия — грамотность, корректоры. Уши вянут слушать, что и как болтают по радио. Раньше московское радио давало норму звучащего языка, обозначало точку отсчета классической русской речи и тем помогало блюсти речевую культуру. Теперь звучащий язык отдан на поток, разграбление и уродование. Речь люмпенизируется, стираются границы между речью культурной и «уличной», между «начАть» и «нАчать», сами слова перестают значить что-нибудь, ответственность за сказанное слово превращается в частной дело каждого: хочу — отвечаю, не хочу — нет.

Неудивительно: не так давно в «Литературной газете» некто попытался воскресить памятную людям 60-х годов идею «хрущевской» языковой реформы, призванной унифицировать, упростить, сделать более удобным слишком сложное русское правописание (назабвенные «заец» и «огурци» и незабвенный же вопль Леонида Леонова: «Я этих огурцей есть не буду!»). Тогда смельчаки тихо острили на кухнях, что полуграмотный Никита хочет и грамматику приспособить на свой манер, кое-кто из особенно интеллигентных язвил: что с него взять, он ведь «из простых». Сегодня оказывается, что не в этом дело: в иных из «мастеров культуры» сидит по своему Никите, но его побуждения вовсе не «из простых», вполне в духе времени: свобода (от порабощающих условностей русской грамматики) и удобство — суть и знамя цивилизации...

Вообще перед интересами удобства все должно склоняться ниц. Удобство и означает — унификация, в этом смысле цивилизация заключает в себе неизбежность тоталитаризма, но не на идейном сперва, а на бытовом, чуть ли не интимном уровне — и потому тоталитаризма особо свирепого, ввинчивающегося в твой быт и душу, подчиняющего тебя всего. В унифицирующей сути удобства — причина, с одной стороны, тоталитарности всякой социальной утопии (которая и придумывается для удобства управления и устроения), a ç другой — причина того, что (вопреки нашему младенческому мнению) чем развитее цивилизация, тем больше и глубже она порабощает. Да, мы несвободны благодаря обилию рабских привычек; но американец, живущий в развитом «правовом государстве», еще менее свободен, весь порабощен разнообразными «достижениями», от технических до социальных и правовых, весь детерминирован, за него уже все выбрано,— и потому в массе своей он скучен. (И не говорите мне, что такое рабство лучше нашего.) К этому, что ли мы стремимся, мечтая стать в затылок «всем цивилизованным странам»?

Вон как далеко я заехал, начав о языке. Ничего не поделаешь: единство мира, все связано, ложь илй фальшь в одном чем-нибудь, «частном»,— всегда обнаружение, опознавательный знак лжи и фальши общей, глубинной. Все со всем связано, и апостол говорит: «Кто соблюдает весь закон и согрешит в одном чем-нибудь, тот становится виновным во всем. Ибо Тот же, Кто сказал: «не прелюбодействуй», сказал и: «не убий» (Иак., 2. 10—11). Заповеди едины, потому что и в жизни нет ничего «отдельного», границы между ними условны. Единственное безусловное деление есть деление по вертикали — иерархия ценностей, ступени которой разделены разной высотой, но соединены в целое — лестницу вверх.

***
Страсть стирать границы по вертикали, уничтожать культурную иерархию вползает в нашу жизнь как инфекция, как СПИД, лезет во все дыры. Там, в «цивилизованных странах», на одной и той же сцене может петь чудо по имени Лучано Паваротти, а назавтра — на равных правах и, может быть, почти при той же публике — порнозвезда Мадонна. И никакой разницы: граница устанавливается чрезвычайно демократическим образом: личным вкусом каждого «потребителя»; а о вкусах не спорят: плюрализм, цивилизация, свобода. Да нет, я не о том, чтобы навязывать один какой-то «вкус», «вводить единомыслие» на манер Козьмы Пруткова (с перевыполнением воспроизведенное у нас в XX веке); я о той свободе, которая заключается во внутренней установке: никакой объективной истины не существует, правд много: какая нравится, такую и бери (два легких кавалериста литературы П. Вайль и А. Генис прямо так и говорят: «альтернативная нравственность»,— и с сожалением о том, что Россия проскочила, не усвоила это достижение цивилизации). Вот и мы туда же кинулись. Уж как хочется быть цивилизованными.

Нашему радио очень нравится просвещать публику на такой манер: идет реклама какой-нибудь очередной биржи — на фоне музыки Бетховена. Затем — реклама лекарства от импотенции, но уже на фоне Рахманинова или, скажем, Листа. Не то чтобы подряд все на одной красивой музыке, нет: для биржи Бетховен, для импотенции другое — мы же не лыком шиты, цивилизация. Еще одна забава: попурри из знаменитых классических мелодий. Чайковский нечувствительно переходит в Вагнера, Вагнер в Моцарта, из-под Моцарта вылезает Бах (или Оффенбах/ какая разница) — и все это в аппетитной чуть-чуть-поп-аранжировке: под острым соусом ударных, смачно отбивающих ритм. Выстраданные творения, в каждом из которых неповторимым образом отражен прекрасный Божий мир, превращаются в ассорти закусок. И все — в исполнении великолепного (кажется, лондонского) симфонического оркестра: блистательное мародерство, высокопрофессиональное превращение культуры в тут же обираемый труп; воплощенная в звуках свобода потребления.

Собственно говоря, единственный и главный смысл понятия свободы для наших рыцарей прогресса, «мастеров культуры», есть именно и прежде всего свобода потребления многочисленных «можно». Впрочем, точнее сказать — потребление свободы. Потребление культуры, потребление красоты, добра, любви, свободы, истины... Я этот ряд даю для того, чтобы подчеркнуть всю жалкую вывороченность представлений, согласно которым то, что бесконечно выше бедного нашего разумения, то высокое и таинственное, что мы и описать-то до конца не можем, не то что постигнуть, то благое и прекрасное, к чему мы можем только страстно и смиренно тянуться и стремиться, чего должны жаждать удостоиться, — есть для нас всего лишь объект использования — в сиюминутных, эгоистических, корыстных, конечных, смертных, в последнем смысле животных интересах выгоды, удовольствия, удобства. Происходит «присущее всякому гpexy подчинение высшего низшему», как сказал А. Семенов-Тян-Шанский; происходит распоряжение не своим. Об этом хорошо знает язык: слово «потребление» в его латинском переводе дает понятие узурпации. В результате — опрокидывание иерархии ценностей, вертикаль, устремленная к небу, разворачивается вниз, в преисподнюю. Язык и тут говорит правду: на церковнославянском «потребление» означает «истребление». Наши расхожие понятия о свободе есть путь к истреблению свободы. Удивительное постоянство, невзирая на все уроки.

* * *
«В том, что Барков и барковиана считались неудобными для печати и не были допущены к публикации как дореволюционной, так и советской цензурой, есть свой смысл. Это объясняется не косным нашим ханжеством и дикостью, по крайней мере не только ими. Так уж сложилась культура — под знаком оппозиции «доступное — запретное»... В последние годы стало посвободнее с допуском мата в нашу печать, а впрочем, и сейчас это проходит не без трудностей». «Когда же будет и будет ли наконец издан у нас Барков?.. Это дело будущего, до э т о г о еще нужно д о т я н у т ь с я . Хочется думать, что предложенная здесь подборка явится предварительной публикацией» («Литературное обозрение», № 11, 1991. Разрядка везде моя.— В. H.).

Вот видите, какой масштаб проблем, стоящих перед свободной печатью, перед отечественной культурой; какова сияющая мечта. Но она — дело будущего, до нее еще надо дотянуться. Хоть стало и посвободнее, но — когда еще дотянемся, при нашей-το дикости? Неужели слову, столь дорогому для свободного, цивилизованного человека, все еще суждено прозябать на стенках сортиров, исписанных прыщавыми подростками, и в слепых машинописных копиях, засаленных импотентами и старичками! Но ничего не поделаешь — так уж сложилась отсталая наша культура — под знаком этой чудной оппозиции «доступное — запретное». Смешно, право: весь цивилизованный мир давно постиг, что ничего запретного на свете нет, что есть только одна оппозиция: «возможно — невозможно»; что можно буквально все, что возможно: иными словами — все дозволено; одни мы так и застряли в своем тоталитаризме.

Нет, не спорю, я, конечно, ханжа и человек дикий: для меня все процитированное — вроде как мнение людей, ходящих на той стороне Земли кверху ногами и у которых все наоборот. .А стоит посмотреть на себя с их точки зрения, так сразу и вижу, что я дикий человек и ханжа. И сразу хочется оправдаться: да нет, мол,, знаю я, знаю, что такое смеховая культура, низовая культура, телесный низ, Рабле, Бахтин и все такое прочее; и кое-что из ныне опубликованного давно знаю, и кое-что о природе этого почтенного жанра понимаю; что же до «Тени Баркова», то... не скажу люблю, но — смеюсь талантливости этого юношеского охальства, по крайней мере, в некоторых местах: чего стоит, например, «И снова пал и не встает — смирился горделивый!» (в публикации — другой вариант, довольно бессмысленный и нелепый),— что сразу напоминает «надменный член, которым бес грешил» из «Гавриилиады». Это смешно, потому что... да потому что художественно; в такие моменты сюжетно-предметная похабность остается в стороне, предметом же нашего внимания оказывается очищенный феномен образного мышления, чистая стихия юмора. Мальчишка Пушкин и тут Пушкин, что бы там ни считал А. Чернов...

Все так. Но посреди этих чистосердечных пояснений хочется, почтенные коллеги, плюнуть и, обнажив истинную свою дикую и хамскую сущность, ляпнуть со всей непросвещенностью: стыдно и мерзко, милостивые государи мои, и государыни тоже, гнусно и подло выглядит аккуратное ваше типографское воспроизведение тех подлых (то есть, в точном словарном смысле, низких), по народному разумению, слов, которые невозбранно у нас существуя и даже благоденствуя, никогда на опубликование даже и не посягали, и вовсе не из-за цецзуры. А из-за того, что сочинявшие эти «тексты» на потеху себе и охочим озорники, охальники и срамники, коих на святой Руси всегда было в достатке, отличались от некоторых из нас тем, что имели уважение к слову, в частности, просвещенные мои, печатному. Такова еще одна странная особенность культуры нашего Отечества: чувство священности слова, тем более — сказанного публично, во всеуслышание; ответственность за слово, сказанное вслух.

То есть, конечно, эти похабники и сквернословы, сочиняя свои опусы, вряд ли предавались размышлениям о том» что слово, этот таинственный дар Божий человеку, стоит на самых высоких ступенях лестницы, которая называется иерархией ценностей, ибо Слово — это Бог, Слово — это то, что было в начале , что вочеловечившийся Бог Иисус Христос есть Бог Слово; вряд ли, говорю, они вспоминали об этом, иначе, может, прикусили бы языки и остановили бегущее по бумаге перо. Нет, скорее это чувство иерархии, эта способность отличать высокое от низкого, подлого, это чувство границы между «можно» и «нельзя» — все это тайное гнездилось не столько в головах, сколько в их душах или, может быть, печенках; и вот потому-то они, хотя и тщились поколебать эту «ценностей незыблемую скалу», хотя дразнили свое и читателя врожденное чувство иерархии, хотя по врожденной же человеческой страсти все трогать и испытывать лапали то, перед чем надлежит благоговеть, — как ребенок хватает то, что хватать запретили,— однако же до последнего предела, досточтимые мои, они отнюдь не доходили, а именно: не тщились и не дерзали похабное, оскорбляющее высокий чин человека слово ввести в норму (или, как определяет ваше редакционное вступление, «в обычай») и тем самым ликвидировать нелюбезную вам оппозицию «доступное—запретное».

Нет, они употребляли подлое слово и играли им именно как запретным и в силу его запретности; «в детской резвости» колебля «треножник», они не посягали совсем ниспровергнуть его, изменить, а тем самыми отменить ценностную архитектуру Творения. И опять-таки вряд ли им при этом всходило на ум, что «запретность», сопровождающая тему Эроса, тему зачатия (в частности, в монотеистическую, в особенности — в христианскую эпоху), есть земное и экологическое отражение непостижимой таинственности Жизни, которая сама есть священный брак между верхним, небесным, и нижним, земным, и на которую следует взирать с благоговением, с сознанием ее непостижимости, — и что «отменить» эту запретность ради какой-то там свободы слова — все равно что, сидя в избе, топить печку бревнами ее стен и столбами, на которых держится кровля. Вряд ли, повторяю, они об этом размышляли — и все же они были дети христианской эпохи, да и вообще душа человека, как давно сказано, по природе христианка,— и смутный, но внятный инстинкт самосохранения вида побуждал их создавать и сознавать свои опусы в ранге не нормы, а выламывания из нормы, своего рода святочного кощунства, или, если вашим ученым головам это милее, в статут пресловутого карнавала,— но ни в коем случае не будничного «обычая», к чему вас так тянет.

Ведь заметьте, стоит Ивану Баркову выступить — пусть и ернически — против самой оппозиции «доступное—запретное», стоит отважиться на принципиальное, теоретическое, так сказать, отвержение запрета как «ненужной вежливости» («для чего ж, ежели подьячие говорят открыто о взятках... не говорить нам о вещах необходимо нужных... о том, которое все знают и которое у всех есть»),— как тут же он встает перед необходимостью начать с упразднения нравственной и духовной основы этого запрета: «Лишность целомудрия ввело в свет сию ненужную вежливость...». Лишность целомудрия — это вам как? Или вы будете утверждать, что «это ничего»? Или, может быть, в этом «что-то есть»?

* * *
«Поэзия, которая по своему высшему, свободному свойству не должна иметь никакой цели, кроме самой себя, кольми паче (тем более.— В. Н.) не должна унижаться до того, чтобы силою слова потрясать вечные истины, на которых основаны счастие и величие человеческое, или превращать свой божественный нектар в любострастный, воспалительный состав» (Пушкин, 1831).

* * *
Однако неловко: что же я так долго объясняю взрослым людям, сколько будет дважды два? А что делать: они ведут себя так, словно и в самом деле не понимают, сколько это будет. Болезнь духовной инфантильности? Или вид делают? Но зачем? Из «рыночных» соображений? Братцы, да ведь мы же все-таки интеллигентные люди, некоторые из нас на этом основании даже считают, себя солью земли и передовой частью народа (что сразу же убавляет интеллигентности); неужели же «рынок» и творцов культуры неизбежно заставляет обезуметь? Или интеллигенция наша настолько поражена самовлюбленностью и комплексом «соли земли», что и в духовной темноте оказалась впереди всего народа?

Да, да, вы не ослышались, именно, именно впереди народа. Ибо покажи я этот самый номер журнала (непременно это сделаю) кому-нибудь из моих деревенских соседей, который без мата (иной раз чрезвычайно затейливого и остроумного) слова не вымолвит, — и на лице его обязательно изобразится странная, отчасти ошеломленная, отчасти грязноватая и в то же время смущенная и брезгливая улыбочка ненароком заглянувшего туда, куда заглядывать уважающему себя человеку не пристало, и он этот журнал с этой улыбочкой либо отбросит с пренебрежением, либо (тут все будет зависеть от его отношений со мною) культурно отложит, покачивая головой, либо с гоготом сунет мне обратно: «Во дают ученые! Тьфу ты!» И во всех вариантах возникнет обертон снисходительного презрения, которое, будучи издавна одной из составляющих пресловутой пропасти между «простым народом» и «образованным», издавна же терзало наиболее совестливых из образованных русских людей.

Вот ему, этому ханже, мне не пришлось бы объяснять на пальцах, что нехорошего в этой модной культурно-рыночной акции, он бы и сам мне объяснил все в два счета — если бы умел. Но он не умеет. Не в силу своей, необразованности, а в силу, если угодно не-просвещенности , то есть — слабой затронутости некоторыми веяниями «века Просвещения», который воспевается в нашем журнале так: «Идеи руссоизма находили отклик во многих сердцах. Осуждалось ханжество, осуждался ложный стыд, мешающий человеку чувствовать себя неотъемлемой частью природы, если хотите — животным». Так вот — этот человек, этот матерщинник, знать не знающий никакого такого руссоизма,— он безусловно чувствует себя «неотъемлемой частью природы», и в нем много животного, иной раз даже очень много, как и в каждом из нас, — что безусловно необходимо для целого ряда очень важных целей и в первую очередь для воспроизведения рода человеческого; но он отнюдь не чувствует себя животным. И не желает себя таковым чувствовать.

Ибо непросвещенной своей душой, крестьянским трудом, жизнью, сердцем и опять же печенкой, и отчасти даже необразованной своей головой превосходно знает, в отличие от иных просвещенных своих собратьев, разницу между человеком и животным — и разницы этой вашим цивилизаторским поползновениям не уступит, пока жив и существует на нашей земле. Ибо хоть он и Богу не молится, и в церковь не ходит, и о Священном писании знает лишь понаслышке, — "а тем не менее сохранил в тайном для самого себя уголке души источник человеческого достоинства, унаследованный от дедов и прадедов, которые еще знали и помнили, что человек — не зверь, а образ и подобие Божье, наделенное разумом и совестью, помогающими ему отличать чистое от грязного, подлого, и велящими исполнять Божьи заповеди; и которые если уж безобразничали и охальничали (а делали они это частенько), то по крайней мере — как говорит где-то в «Дневнике писателя» Достоевский — знали, что именно безобразничают, делают то, чего делать нельзя, и этим решительно отличались от многих из нас.

Надо катастрофически — для образованного человека — не понимать, не знать, не уважать свой народ, свою культуру, землю, на которой живешь, ее язык, чтобы детски удивиться: «Не так давно деревенщик Василий Белов пренебрежительно назвал эмигранта Василия Аксенова «матюкальщиком». Это как же понять: певец русской деревни брезгует матерной руганью (богатством великого, могучего, правдивого и свободного)?» Какое презрение к своему языку, какая бездна отчужденности или простодушного безразличия! И о чем это? О русском языке... Бедный Тургенев!

В журнале цитируют одного из главных петербургских свободолюбцев М. Чулаки («Изгнать лицемерие», «Независимая газета», март 1991): «Давно уже существует прекрасная литература, не только употребляющая, но и культивирующая мат... Цензуры в России больше нет... надо издать». Если не ошибаюсь, всего год-два назад в той же газете тот же автор возмущался: что же это за народ такой кошмарный, который придумал такую безобразную ругань. Меня, впрочем, не интересует эволюция автора как таковая, гораздо важнее вот это любопытное соседство: презрение к темному народу, создавшему столь грязную ругань, и — сладострастное влечение к ней самой. Откуда это упорное стремление ввести в верхние этажи культуры то, что презираемый народ твердо держит в области нижнего, запретного и только в таком качестве употребляет?

Нечто сродное этой занятной «анатомии» я нашел и в изысканном, как бы в золоченом профессорском пенсне, редакционном обращении «К читателям», открывающем номер журнала. С одной стороны, издатели, отмечая, что «эти тексты» у нас «из-за клейма «неприличных», «неудобных» к печати... полностью не публиковались никогда», тут же с приличествующим случаю почтением сообщают, что «эти тексты» «на Западе давно издаются разумными тиражами». С другой же стороны, с очаровательной и отчасти триумфальной откровенностью признаются, что здесь, то есть в России, эти же самые «тексты» они издают, борясь «за внимание широкого читателя». Здесь любопытен не только панельно афишируемый рыночный позыв, но и примечательная уверенность, что р а з у м н о е в таком деле нам как бы не годится, что наша народная потребность в безобразии требует большей издательской широты.

Тут уж не имеет значения тот факт, что реальный тираж журнала невелик и, применительно к данному случаю, почти «разумен»; да и вообще меня интересует не столько сам факт публикации, сколько его духовное и нравственное происхождение; в частности, интересна вот эта самая уверенность, что именно «широкий читатель» «милой и ненавистной России», как сказано в одной из статей, ждет не дождется массового издания похабщины — исполнения хрустальной мечты цивилизованных людей.

* * *
Что привлекает в этом редакционном вступлении (весь номер там назван «мозговой атакой») — глубокомыслие. Есть и мысли. «...Дело не в цензуре, никаких ошибок тут у нее не было, ибо тексты эти (Барков и прочее.— В. Н.) и создавались в расчете на запрет: не с тем, чтобы пробиться сквозь цензуру или обойти ее, а с тем, чтобы они ходили по рукам именно в качестве «невозможных», «преступающих приличия». Ведь понимают! Вот-вот и самое главное поймут: что это было правильно и потому никаких «реформ» не требует... Вот-вот — и поймут... Нет. «Предавая их теперь печати, мы сознаем, что до некоторой степени подрываем их репутацию. Но вряд ли подрываем сами основы жанра, ибо...» — дальше не выписываю, там нечто чрезвычайно любопытное, что надо будет обдумать, прочитав весь номер. Но какова забота об основах жанра! Прямо от сердца отлегло. Дальше. «Один из важных аспектов — размежевание Эроса и порнографии». Ого! Опять верно. Но почему тогда Барков и «Лука» у них — «эротическая традиция»?

Но вот, кажется, главное. «Суть, стало быть, в самом феномене преступания приличий... (тепло, тепло! — В. H.). Суть в том, чтобы понять, откуда сама эта грань (еще теплее.— В. H.), в чем внутреннее ее оправдание, какова динамика «запретного» и «принятого» в разные эпохи. Суть в том, чтобы найти общий духовный закон, их порождающий и размежевывающий»... Горячо! Ну? Не нукай, не запряг... Главное — заинтриговать, остальное не важно: плюрализм. Однако на другой вопрос: «Какие внутренние силы заставляют русское художественное сознание (в Баркове, конечно, главное художественность.— В. Н.) веками созидать и лелеять (почему «лелеять»? Какое такое истинное художественное русское сознание так уж «лелеяло»? Это вам, любезные, хочется взлелеять.— В. Н.) эту тайную, «черную», «теневую» словесность»,— на этот вопрос ответ дают с ходу, без плюрализма: «...Это — форма нашего бунта. Это вечный русский бунт, социально-эстетический протест...» — и дальше про «свободу», «кризисы», «отчаяние»,— в общем, по социологической методе учения о неразрывной связи передовой русской литературы с освободительным движением. Правда — осторожнее и даже отчасти с оттенком осуждения («самозабвенный беспредел», «оскорбительное преступание» и пр.).

Одним словом, «мозговая атака». Чижика съели. Впрочем, зря я так на них навалился. Они не виноваты. Надо же в конце концов принять в расчет неслыханную нашу религиозную безграмотность, в кровь въевшееся рабство у «научного материализма» и, в связи с этим, невероятную духовную глухоту. Мало того — еще и полное отсутствие интереса (к сожалению, очень часто именно в «ученой» среде) к религиозной и духовной сферам, в их собственном, а не мистифицированном качестве (когда под «духовностью» сплошь и рядом понимается интеллектуальность либо образованность или даже просто начитанность). Будь иначе, человек, заинтересовавшийся вопросом о русском сквернословии и обо всем, с этой темой связанном, просто не может — и притом довольно скоро — не прийти к выводу, что феномен ужасной нашей ругани есть в конечном счете феномен религиозный; что занимающая авторов редакционного вступления «грань» между «приличным» и «неприличным» (та самая оппозиция «доступное — запретное») имеет древнейшую религиозную природу, выполняет, повторяю, помимо прочего, экологическую (и в духовном, и в биологическом смысле) функцию; что динамика «запретного» и «принятого» в разные эпохи определяется прежде всего различиями религиозными, в нашем случае — между язычеством и христианством, ибо разные соотношения между телесным («нижним») и духовным («верхним») определяют и разность в представлениях о «принятом» и «запретном»; что, наконец, «общий закон», взыскуемый авторами вступления, закон, «порождающий и размежевывающий » всяческие «можро» и «нельзя»,— этот закон наиболее ясно формализован в библейско-евангельских заповедях. Ведь это так просто. Что называется, рядом лежит. Правда, только в том случае, если вы сами находитесь где-то рядом. Но вы где-то в другом месте, отвернулись и задаете свои вопросы в пустоту, неизвестно кому.

* * *
Отсюда еще одно очень важное, о чем решаюсь сказать не без робости, ибо в случае опубликования рискую схлопотать солидную порцию высоколобой ироний, насмешек, а то и благородного гнева. Дело в том, что «рекордная», по мнению многих, непристойность русского мата, проистекает из того же источника, которому Русь обязана своим древним прозванием «святой»: из глубочайшей, а точнее — глубинной религиозности русского сознания, существующей и сохраняющейся даже и до сего дня, когда сама-το религия кажется умершей или обмершей. Истина эта также довольно элементарная и очевидная (вспомним хотя бы такой специфический элемент русской жизни, как юродство, феномен религиозный и вместе с тем тесно связанный с явлением «грани» и преступания ее), и для иллюстрации ее довольно одного примера. Есть.в Европе народ, ругательства которого, по мнению знающих людей, не уступают по грязи и кощунственности нашим родным. Об одном мне рассказал Лев Осповат: там объектом надругательства является «платок Мадонны», то есть тот самый п л а т Божьей Матери, которым Она обтерла лицо снятого с креста Иисуса. Ругательство это настолько грязно и отвратительно, настолько в этом смысле превосходит наше сквернословие, что я не буду переводить его (хотя это вполне возможно) на относительно приличный словесный язык. Так вот, это безусловно «рекордное» и очень употребительное ругательство принадлежит испанцам — самому религиозному, самому католическому, самому серьезному в вере, самому духовному из западноевропейских народов. Не правда-ли, в этом что-то есть?

Читать часть 2==Валентин Непомнящий. "С веселым призраком свободы". Часть 2 (1992)==https://philologist.livejournal.com/2017/11/06/



Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky


Выше приведены
(Anonymous)
рассуждения ВОНЮЧЕГО ИНТЕЛЛЕКТУАЛА. Который за морем словесного поноса НАПРОЧЬ не замечает главной НЕСВОБОДЫ (фактически РАБСТВА) - полной зависимости (с постоянной угрозой увольненияы) и ГРАБЕЖУ трудящегося человека от ГОСПОД бизнесменов. Кстати порнография-проституция - это узаконенное рабство, которое это негодяй включил в "элемент свободы".