марафонец (marafonec) wrote,
марафонец
marafonec

Categories:

Константин Симонов о последней речи Сталина

maysuryan в https://foto-history.livejournal.com/2020/11/29/

28 ноября исполнилось 105 лет Константину Симонову (1915—1979), писателю и поэту. Мне уже приходилось о нём писать (например, о его стихотворении «Убей его!»), но в этот раз просто приведу яркий отрывок из его воспоминаний «Глазами человека моего поколения» (1979). Он рассказывает, в частности, о последней речи Иосифа Сталина. Она была произнесена 16 октября 1952 года на пленуме ЦК, сразу после после окончания XIX съезда КПСС, в Свердловском зале Кремля. Эта речь, видимо, нигде не была записана, мы не имеем её стенограммы, только более или менее точные пересказы. Но она сыграла значительную роль в дальнейшей истории СССР, что отмечает и Симонов. Дело в том, что до неё естественным преемником Сталина на посту лидера партии воспринимался В.М. Молотов. Так мыслила и верхушка партии, и страна в целом. Но эта речь всё изменила... На слушателей речь произвела потрясающее, практически шоковое впечатление. Так, Дмитрий Шепилов вспоминал: «Я, тогда необстрелянный новичок в этом зале, затаив дыхание, слушал Сталина. А ощущение было такое, будто на сердце мне положили кусок льда».

Константин Симонов: «Весь пленум продолжался, как мне показалось, два или два с небольшим часа, из которых примерно полтора часа заняла речь Сталина, а остальное время речи Молотова и Микояна и завершившие пленум выборы исполнительных органов ЦК.

Сколько помнится, пока говорил Сталин, пленум вёл Маленков, остальное время — сам Сталин. Почти сразу же после начала Маленков предоставил слово Сталину, и тот, обойдя сзади стол президиума, спустился к стоявшей на несколько ступенек ниже стола президиума, по центру его кафедре. Говорил он от начала и до конца всё время сурово, без юмора, никаких листков или бумажек перед ним на кафедре не лежало, и во время своей речи он внимательно, цепко и как-то тяжело вглядывался в зал, так, словно пытался проникнуть в то, что думают эти люди, сидящие перед ним и сзади. И тон его речи, и то, как он говорил, вцепившись глазами в зал, — всё это привело всех сидевших к какому-то оцепенению, частицу этого оцепенения я испытал на себе. Главное в его речи сводилось к тому (если не текстуально, то по ходу мысли), что он стар, приближается время, когда другим придётся продолжать делать то, что он делал, что обстановка в мире сложная и борьба с капиталистическим лагерем предстоит тяжёлая и что самое опасное в этой борьбе дрогнуть, испугаться, отступить, капитулировать. Это и было самым главным, что он хотел не просто сказать, а внедрить в присутствующих, что, в свою очередь, было связано с темою собственной старости и возможного ухода из жизни.

Говорилось всё это жёстко, а местами более чем жёстко, почти свирепо. Может быть, в каких-то моментах его речи и были как составные части элементы игры и расчёта, но за всем этим чувствовалась тревога истинная и не лишённая трагической подоплеки. Именно в связи с опасностью уступок, испуга, капитуляции Сталин и апеллировал к Ленину в тех фразах, которые я уже приводил в тогдашней своей записи. [Из записи Симонова, сделанной по свежей памяти: «Сталин, говоря о необходимости твёрдости и бесстрашия, заговорил о Ленине, о том, какое бесстрашие проявил Ленин в 1918 году, какая неимоверно тяжёлая обстановка тогда была и как сильны были враги.
— А что же Ленин? — спросил Сталин. — А Ленин — перечитайте, что он говорил и что он писал тогда. Он гремел тогда в этой неимоверно тяжёлой обстановке, гремел, никого не боялся. Гремел.
Сталин дважды или трижды, раз за разом повторил это слово. «Гремел!»]
Сейчас, в сущности, речь шла о нём самом, о Сталине, который может уйти, и о тех, кто может после него остаться. Но о себе он не говорил, вместо себя говорил о Ленине, о его бесстрашии перед лицом любых обстоятельств.
Главной особенностью речи Сталина было то, что он не счёл нужным говорить вообще о мужестве или страхе, решимости и капитулянтстве. Всё, что он говорил об этом, он привязал конкретно к двум членам Политбюро, сидевшим здесь же, в этом зале, за его спиною, в двух метрах от него, к людям, о которых я, например, меньше всего ожидал услышать то, что говорил о них Сталин.
Сначала со всем этим синодиком обвинений и подозрений, обвинений в нестойкости, в нетвердости, подозрений в трусости, капитулянтстве он обрушился на Молотова. Это было настолько неожиданно, что я сначала не поверил своим ушам, подумал, что ослышался или не понял. Оказалось, что это именно так. Из речи Сталина следовало, что человеком, наиболее подозреваемым им в способности к капитулянтству, человеком самым в этом смысле опасным был для него в этот вечер, на этом пленуме Молотов, не кто-нибудь другой, а Молотов. Он говорил о Молотове долго и беспощадно, приводил какие-то не запомнившиеся мне примеры неправильных действий Молотова, связанных главным образом с теми периодами, когда он, Сталин, бывал в отпусках, а Молотов оставался за него и неправильно решал какие-то вопросы, которые надо было решить иначе. Какие, не помню, это не запомнилось, наверное, отчасти потому, что Сталин говорил для аудитории, которая была более осведомлена в политических тонкостях, связанных с этими вопросами, чем я. Я не всегда понимал, о чем идёт речь. И, во-вторых, наверное, потому, что обвинения, которые он излагал, были какими-то недоговорёнными, неясными и неопределёнными, во всяком случае, в моём восприятии это осталось так.

Я так и не понял, в чём был виноват Молотов, понял только то, что Сталин обвиняет его за ряд действий, в послевоенный период, обвиняет с гневом такого накала, который, казалось, был связан с прямой опасностью для Молотова, с прямой угрозой сделать те окончательные выводы, которых, памятуя прошлое, можно было ожидать от Сталина. В сущности, главное содержание своей речи, всю систему и обвинений в трусости и капитулянтстве, и призывов к ленинскому мужеству и несгибаемости Сталин конкретно прикрепил к фигуре Молотова: он обвинялся во всех тех грехах, которые не должны иметь места в партии, если время возьмёт своё и во главе партии перестанет стоять Сталин.
При всём гневе Сталина, иногда отдававшем даже невоздержанностью, в том, что он говорил, была свойственная ему железная конструкция. Такая же конструкция была и у следующей части его речи, посвящённой Микояну, более короткой, но по каким-то своим оттенкам, пожалуй, ещё более злой и неуважительной.

В зале стояла страшная тишина. На соседей я не оглядывался, но четырёх членов Политбюро, сидевших сзади Сталина за трибуной, с которой он говорил, я видел: у них у всех были окаменевшие, напряженные, неподвижные лица. Они не знали так же, как и мы, где и когда, и на чём остановится Сталин, не шагнет ли он после Молотова, Микояна ещё на кого-то. Они не знали, что ещё предстоит услышать о других, а может быть, и о себе. Лица Молотова и Микояна были белыми и мёртвыми. Такими же белыми и мёртвыми эти лица остались тогда, когда Сталин кончил, вернулся, сел за стол, а они — сначала Молотов, потом Микоян — спустились один за другим на трибуну, где только что стоял Сталин, и там — Молотов дольше, Микоян короче — пытались объяснить Сталину свои действия и поступки, оправдаться, сказать ему, что это не так, что они никогда не были ни трусами, ни капитулянтами и не убоятся новых столкновений с лагерем капитализма и не капитулируют перед ним.
После той жестокости, с которой говорил о них обоих Сталин, после той ярости, которая звучала во многих местах его речи, оба выступавшие казались произносившими последнее слово подсудимыми, которые, хотя и отрицают все взваленные на них вины, но вряд ли могут надеяться на перемену в своей, уже решённой Сталиным судьбе. Странное чувство, запомнившееся мне тогда: они выступали, а мне казалось, что это не люди, которых я довольно много раз и довольно близко от себя видел, а белые маски, надетые на эти лица, очень похожие на сами лица и в то же время какие-то совершенно не похожие, уже неживые. Не знаю, достаточно ли я точно выразился, но ощущение у меня было такое, и я его не преувеличиваю задним числом».
Вячеслав Молотов, выступая, сказал, что он всегда стремился быть преданным учеником Сталина, но Сталин его перебил. Симонов: «Один из членов ЦК, выступая на пленуме, стоя на трибуне, сказал в заключение своей речи, что он преданный ученик товарища Сталина. Сталин, очень внимательно слушавший эту речь, сидя сзади ораторов в президиуме, коротко подал реплику: «Мы все ученики Ленина».
По другим сведениям, к этой фразе он ещё добавил в начале резкое: «Чепуха!».
Такие дела.

Tags: 1950-е годы, СССР, Сталин
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 1 comment